What time is it? - It's Spacetime!
Поздней весной я написала рассказ про оленя. Ну, как про оленя.
Олень там точно есть.
А названия нет.
Если у кого-то будут идеи после прочтения, с удовольсвием выслушаю.
тык Я увидела оленя.
Да, так оно все и случилось. Я увидела оленя, и все, что произошло потом, было только следствием этого события.
Я увидела оленя. Он стоял передо мной, в отдалении, но достаточно близко, он был тонконогий и стройный, и кофейно-коричневая шерсть в хаотичные светлые пятнышки ярким пятном разрезала нагромождение темно-серых стволов. Тогда я подумала, - да-да, это было первое, что я подумала - как же ему удается спрятаться в этом лесу, и только потом пришла другая мысль – «Какой же он красивый».
Я увидела оленя. Он смотрел на меня, уши его стояли торчком, а я глядела на эти уши, смешные ушки-ложечки, и у меня пальцы чесались от желания их потрогать.
А потом он отвернулся и ушел.
Деревня стояла у леса. Жители так и говорили всегда: «Мы расположены у Леса», хотя лес огибал деревню только с западной ее стороны, немного охватывая и южную. Дальше, южнее, раскидывались широкие – до самого горизонта! – поля, половина которых, и хорошо, если только половина, давно уже никому не принадлежала, а если когда-то и были они чьи-то, то сейчас, по прошествии определенного количества лет, на них махнули рукой. Говаривали, что лес подбирается к тем полям, что давно не возделывались человеком, но говорили все больше в полголоса, вечером, в тесном кругу. С севера на восток же изгибалась, соприкасаясь с деревней, железная дорога, что вела от ближайшего города на самый дальний Восток, туда, где говорили иначе и жили совсем другие люди. И хотя в деревне была даже своя станция, - где работал один только всего человек, разом и продававший билеты, и их же наличие контролирующий, - чего в других деревнях вокруг испокон веков не водилось, а никто никогда не говорил, что деревня, мол, «расположена у Станции». Не было такого.
Кайто жила в деревне сколько себя помнила. Они все тут жили, сколько хватало памяти, родились здесь и умирали здесь же, как умер пару лет назад ее дедушка, и никто никогда не уезжал и не приезжал в деревню, потому что хотя поезд и останавливался исправно на станции, идя то с севера, то на север, но из него никто ни разу – на ее памяти, по крайней мере, ни разу, - не вышел. В детстве, помнилось ей, она частенько ходила на станцию, садилась на ведущие на платформу ступеньки и ждала, что кто-то да выглянет наружу из зашторенных вагонов, кто-то да спустится, выйдет размять ноги или воды купить – но никто так и не вышел. Лет в десять она и бросила эту затею – обязанностей у нее стало больше, отлынивать от работы можно было куда меньше. И поезд, станция, неведомые пассажиры за толстыми шторами – все забылось. А лес не забылся до сих пор.
В лес ей ходить воспрещалось. В лес ходить воспрещалось всем, разве что в тот участок леса, что на юго-западном углу, тот маленький зеленый участок, где тонкие деревца шелестели листьями цвета ранней весны, а паутинки ломанных кустов прятали фиолетово-черные, налитые соком ягодки ежевики. За ежевикой в южную часть леса их пускали, да и по грибы ходили осенью, но стоило лиственным деревьям уступить место хвойным, как нужно было непременно разворачиваться и идти обратно. Иначе – беда. Так и говорили в ответ на все вопросы: «Беда».
Первый раз я услышала об этом в детстве. Мне было лет одиннадцать, мне надоело просиживать часы на станции, и я обратилась к лесу. Как тут было не обратиться? Лес, запретная территория, волновал умы всей ребятни, и то и дело кто-то из нас забредал на окраину хвойных зарослей – единственно с тем, чтобы вернуться, сообщив, что заросли эти настолько же непролазны, насколько непроходим виднеющийся за ними овраг. До оврага, правда, и вовсе никто не дошел. Так, поглядели сквозь тугие кустарники и ушли. Хватило.
Первый раз я услышала об этом в детстве. Тогда я не знала, что «беда» - не просто отговорка, не преуменьшение, не преувеличение, а единственно верное слово. Единственно подходящее.
Беда.
Рассказывали им о лесе с младенчества. Никакая песня в деревне не обходилась без упоминания о нем, никакой выдуманный молвой монстр не выходил иначе как из лесу. Ни одна история у костра не рассказывалась без его присутствия – истории о тех, кто в лес зашел, да не вернулся. И – куда страшнее – о тех, кто все ж воротился.
Я просто подходила к нему иногда. Заходила через лиственный участок – он был маленький, хорошо знакомый, и казался мне совсем уж неестественным дополнением к лесу. Смотрела на границу – такую четкую, такую резкую границу между яркой зеленью и темными, высокими елями и соснами, и уходила прочь. Иногда, бегая за свежей водой к общему колодцу у леса – был у нас один такой колодец, и пойти напиться из него под вечер считалось хорошим завершением рабочего дня у старших и веселым приключением у младших, - я проходила еще вперед, пока почти что не утыкалась носом в ровный ряд толстых стволов. И всякий раз поворачивала назад.
Было, пару раз всего было, что я и заходила в лес. Но непроходимым его называли не просто так, и, сделав на платьях пару дырок, я бросила эту идею. Не из-за дырок, понятное дело. Из-за…
Деревня стояла у леса. И все же, хотя жители и упоминали его в разговорах, хотя и говорили они о нем разное, жизнь их леса почти не касалась. Поля раскидывались вне его, и пастбища, что начинались за полями, на тех участках, где одичали давно возделываемые в былом земли, тоже едва задевались его лиственной частью. В лесу не искали жители ни дичи, ни растений. Не было у них кому охотиться на дичь, и на всю деревню сыскалось бы хорошо если три ружья, да и те пылились со времен еще тех, о которых разве что деды и бабы вспоминали порой. И не было дичи в этом лесу. Потому что даже те, кто заходил в него на десятки метров, даже те, кто доходил едва ли не до оврага, говорили потом одно – не кусты и не ямы заставляли их поворачивать. Не колючки и не ветви – тишина.
Тишина.
В Лесу всегда стояла тишина. Это там, где зеленели клены, пели птицы. Это там, где чернела ежевика, могла проползти-прошуршать мышь. Это там, где ходил человек, жило еще что-то. А что жило в Лесу – если жило там хоть что-то, - то человеку было неведомо.
Я зашла в него на пару метров. Пару метров через цепкие ветви, и все время я слышала только скрип своих шагов.
Скрип-скрип. Я делаю шаг, и цепляюсь за ветку.
Кряк. Рвется ткань моего платья.
Вввух. Ввинчивается в легкие воздух.
Даже звуки деревни – привычные, родные звуки, что не стихают никогда! – даже их отрезало, стоило мне войти.
В общем, не в кустах было дело. И совсем не в овраге.
Про лес говорили разное. Говорили, что там живут чудовища. Говорили так детям, и многие из них, даже вырастая, в то верили. Говорили, что не живет там никто – и в то верили многие, отмахиваясь от всего. Говорили, что в лесу живут неприкаянные духи – о том рассказывали редко, все больше наедине.
Говорили, что кто ходил туда, тот не возвращался.
Говорили, что кто ходил туда, тот мог разбудить там зло.
Говорили, что в лесу живет беда. Так и говорили – просто, «беда».
Я увидела оленя. Олень стоял на окраине леса, стоял так близко, что я могла рассмотреть его пятнышки, и стоял он под соснами, где никто не живет.
Я смотрела на его уши. Какие же чудесные они были, эти ушки, подумала я, - и тут он отвернулся. Дернув напоследок этими самыми ушами. Как ложечками – хлоп. Я вздрогнула. Олень отвернулся и шагнул глубже, ярко-коричневый, такой неподходящий, неестественный в этом лесу, шагнул через кусты, словно и не было там этих кустов – а ведь они были, и они могли бы поцарапать его круглые бока, как поцарапали мне плечи когда-то, но он просто шагнул, они как будто раздвинулись перед ним, и я проводила взглядом светлые пятнышки, сверкающие, как солнечные блики, и шагнула за ним. Разве я могла иначе?
В лес было нельзя. Просто нельзя. Нельзя – и что тут еще говорить.
Но «нельзя» - слишком властное слово, и оно влечет к себе, влечет к себе скорее, чем отталкивает от себя, и мало какой из ребятишек не нарушал запрет и не заходил в лес. Назад поворачивали все. Кого останавливала чаща. Кого - овраг. И всех - тишина.
Я шла за оленем. Я шла за ним, его пятнышки мелькали впереди, как сигнальный маяк, его ушки-ложечки нервно дергались, и я шла, он временами поворачивался и смотрел на меня темными глазами, а я шла, не отставая, и блестящие его глаза все время находили меня позади.
Я шла за оленем. Я шла, высоко поднимая ноги, хотя я, наверное, выглядела так смешно с этой походной, совсем не так как он, когда складывал и раскладывал стройные свои ножки, опуская копыто на мягкий пушистый мох. Я шла за ним, и слышала свое сердце, свои шаги, свою дрожь. А еще, еще, идя за ним, я слышала его.
Я шла за оленем. Перед нами расступалась чаща, и сникали кусты. Мы брели между высоких сосен, таких высоких, что солнечные лучи застревали где-то посередине их, и потому солнце казалось слишком далеким, брели меж пушистых елей, ветки которых олень попробовал на вкус и оценил пренебрежительным фырканьем, меж хвойных запахов и по хрустящим шишкам. Мы шли по тому месту, где нельзя было пройти – но мы шли.
В деревне, что лежала у Леса, были свои правила.
Не ходить в лес.
Не заходить в поезд на станции.
И не возвращаться после заката.
Когда мы остановились? Когда остановилась я, а он повернулся и дернул ушами, и я увидела, что недалеко впереди овраг – тот самый, пробраться к которому считалось невозможным почти? Когда я осознала, что больше не слышу свои шаги – потому что слышу лес?
«Духи», - сказала ей мама.
«Зло», - твердо произнес отец.
«Сиди дома», приказали оба.
На следующий день я пошла в лес пораньше. Что легче – сбежать от тех, кто целыми днями в поле?
Он ждал меня. Он стоял на границе, и мы дошли до оврага. Он дернул ушами и пригнул вниз. Он должен был бы ломать себе ноги. Я, спрыгнув за ним, должна была бы сломать себе ноги!
Но мы просто вернулись.
Тогда с ней просто не говорили. Она поняла, что виновата, и тихо поднялась в свою комнату – а ночью мама сдавленно плакала за стеной.
А утром умер сосед.
В овраге он остановился. Он стоял, и некоторое время стояла и я – боясь, что он снова уйдет. Затем я рискнула приблизиться.
Его теплая морда ткнулась в мою ладонь.
«Прости, у меня нет ничего съедобного».
И я погладила его по спине.
И решила, что на следующий день принесу листьев.
Но утром умер сосед. Они говорили так, что утром, хотя, когда его нашли, он был едва уже теплым, и когда точно это случилось, не сказал бы никто из них. Его нашла жена – спускаясь, она увидела его у двери, распростертого лицом вниз, и руку его защемило дверью, а кровь темной лужицей растеклась под ним.
Она не должна была идти в лес. Но она ушла, и никто не сказал ей «Нельзя».
Листья он съел сразу же. Мы отошли от границы, и он остановился, и мягкими губами собрал листву с моих ладоней. Я прижалась к теплому боку и заплакала. Он дернул ушами.
Больше мы в тот день никуда не пошли.
Мама с папой ругались. За тонкой стеною, лежа на кровати, она слышала их голоса. Она не разбирала слов, но голосов было достаточно.
Они ругались из-за нее.
А под подушкой хрустели кленовые листья.
Он дергал ушами. Словно слышал то, чего не слышала я. Может, я думала тогда, может быть, он и вправду слышал – шум деревни, голоса. Может быть, для него завеса тишины не была полной. Может быть, он знал уже тогда.
А я узнала, когда вернулась. Промчалась, лая, собака. Долетел плач. И, подойдя к колодцу, я увидела ее.
Она жила у самого леса, и косы ее, две иссиня-черные, тугие косы, не раз и не два за день видела я, проходя мимо. Она все больше отсиживалась на своем дворе – слаба здоровьем, зато талантливая рукодельница, и не было дома, где не спали бы под сшитыми ею лоскутными одеяльцами дети. Я сама под таким спала.
«Ей разворотили грудь», - говорили они.
«Ей вырвали сердце», - шептали в углах.
«Ее убило зло из леса», - твердили все.
И повторяли, один за другим – «беда».
Я не спала ночью. Мне казалось, никто не спал той ночью, когда родители снова помирились, но шептали до утра. Когда во всех окнах горел свет. Когда утром я ушла к оленю. А за моей спиной искали того, кто разбудил зло.
Деревня стояла у леса. Говорили, что в тот лес ходить нельзя. Говорили, что те, кто был там, могли разбудить духов. Говорили, что те, кто ходил туда, приводили за собой живых мертвецов. Много говорили. Никто не знал наверняка.
Они не пошли в лес. Они не могли, перед ними не раскрывались дороги. Перед ними лес молчал, щетинясь иглами. Перед ними не шел олень.
Они не могли с ним бороться. Они не умели – да и кто умел? Им оставалось лишь спрятаться, и они спрятались, они закрыли двери и заперли окна, они спрятались на ночь, а я пошла в лес.
Когда я вернулась в тот день, умер мальчик. И нашла его я.
Он был из тех, кто доходил почти до оврага. Он был из тех, кто ходил в лес, а затем перестал. Он, видимо, захотел пойти и проверить. А может быть, он верил, что победит духа. Кто знает, во что он верил. Кто мог сказать тогда, когда он уже лежал с наружу торчащими ребрами.
«Мы должны вернуться и найти его».
Он дернул ушами. На все мои слова он только дергал ушами. Плавно, резко, отрывисто, спокойно.
«Это же была я. Я разбудила его».
Он моргнул темным глазом. И снова дернул ушами.
«Это была я!»
Он отвернулся. И пошел к оврагу.
«Беда», сказали они, накрывая мальчика покрывалом. И заперлись на ночь – снова. Словно было что-то в доме, замки или ставни – что могло им помочь.
Наверное, я должна была понять раньше. Наверное, мне стоило задуматься тогда. Сейчас, когда я сижу в купе пустого поезда и смотрю на толстые шторы, я знаю, как все было. А тогда?
С ней не говорили. Она молчала.
Только тихо, горько плакала мама. И пил все больше отец.
Через тонкие стены она слышала плач и голоса. Она сидела, подтянув к подбородку колени, она ждала утра и боялась уснуть. Она боялась – как и все, - но боялась другого.
Мы дошли до оврага.
Он мог бы сломать ноги, прыгнув туда. Я могла бы сломать ноги, прыгнув туда. Я могла бы…
Он дернул ушами.
Я посмотрела на тело.
«Беда открывает ребра», говорили они.
Я могла бы сломать ноги.
«Беда выгрызает сердце», шептали они.
Лучше бы я сломала ноги.
Деревня стояла у леса. Говорили, что в него нельзя войти – иначе быть беде. Говорили, что беда идет по следам живых из-под сосен – в деревню. Говорили, что без следов - ей ни за что не пройти.
Белые ребра остовом севшего на мель корабля. Запекшаяся кровь коростой на мху.
Деревня стояла у леса. Говорили, что беда – из леса. Но говорили и также, что знамена ее – у живых.
Я коснулась пальцами ребер. Я могла бы порезаться, такими острыми они мне казались. Я могла бы испачкаться, так пропитала кровь темный мох. Я могла бы…
Но что я могла?
Он дернул ушами. Я повернулась к нему, пожимая плечами.
«У меня нет листьев».
Он фыркнул. И отвернулся.
Он уже показал, что хотел.
Я уже увидела, что должна.
Только за стенкой плакала мама. Не она одна, и не один ее отец глушил в ночи боль.
Только искореженные тела похоронили наутро. Их было меньше, чем могло бы быть, и еще долго жители спали, плотно затворив окна, боясь и дрожа.
Только одну девочку так и не нашли. Но ее, положа руку на сердце, не так уж и искали.
Я закричала, кажется. Глядя в свои распахнутые, подернутые дымкой глаза - я закричала. Я коснулась пальцами ребер. Я упала – коленями в мох. Я закричала. Олень ткнулся мордой в мое плечо.
«Беда», - сказала я.
«Я – беда».
Деревня стояла у леса. Жители так и говорили всегда: «Мы расположены у Леса», и никто не ходил в этот лес, куда нельзя было ходить. А те, кто ходил, не возвращались. А те, кто возвращался…
Олень там точно есть.
А названия нет.
Если у кого-то будут идеи после прочтения, с удовольсвием выслушаю.
тык Я увидела оленя.
Да, так оно все и случилось. Я увидела оленя, и все, что произошло потом, было только следствием этого события.
Я увидела оленя. Он стоял передо мной, в отдалении, но достаточно близко, он был тонконогий и стройный, и кофейно-коричневая шерсть в хаотичные светлые пятнышки ярким пятном разрезала нагромождение темно-серых стволов. Тогда я подумала, - да-да, это было первое, что я подумала - как же ему удается спрятаться в этом лесу, и только потом пришла другая мысль – «Какой же он красивый».
Я увидела оленя. Он смотрел на меня, уши его стояли торчком, а я глядела на эти уши, смешные ушки-ложечки, и у меня пальцы чесались от желания их потрогать.
А потом он отвернулся и ушел.
Деревня стояла у леса. Жители так и говорили всегда: «Мы расположены у Леса», хотя лес огибал деревню только с западной ее стороны, немного охватывая и южную. Дальше, южнее, раскидывались широкие – до самого горизонта! – поля, половина которых, и хорошо, если только половина, давно уже никому не принадлежала, а если когда-то и были они чьи-то, то сейчас, по прошествии определенного количества лет, на них махнули рукой. Говаривали, что лес подбирается к тем полям, что давно не возделывались человеком, но говорили все больше в полголоса, вечером, в тесном кругу. С севера на восток же изгибалась, соприкасаясь с деревней, железная дорога, что вела от ближайшего города на самый дальний Восток, туда, где говорили иначе и жили совсем другие люди. И хотя в деревне была даже своя станция, - где работал один только всего человек, разом и продававший билеты, и их же наличие контролирующий, - чего в других деревнях вокруг испокон веков не водилось, а никто никогда не говорил, что деревня, мол, «расположена у Станции». Не было такого.
Кайто жила в деревне сколько себя помнила. Они все тут жили, сколько хватало памяти, родились здесь и умирали здесь же, как умер пару лет назад ее дедушка, и никто никогда не уезжал и не приезжал в деревню, потому что хотя поезд и останавливался исправно на станции, идя то с севера, то на север, но из него никто ни разу – на ее памяти, по крайней мере, ни разу, - не вышел. В детстве, помнилось ей, она частенько ходила на станцию, садилась на ведущие на платформу ступеньки и ждала, что кто-то да выглянет наружу из зашторенных вагонов, кто-то да спустится, выйдет размять ноги или воды купить – но никто так и не вышел. Лет в десять она и бросила эту затею – обязанностей у нее стало больше, отлынивать от работы можно было куда меньше. И поезд, станция, неведомые пассажиры за толстыми шторами – все забылось. А лес не забылся до сих пор.
В лес ей ходить воспрещалось. В лес ходить воспрещалось всем, разве что в тот участок леса, что на юго-западном углу, тот маленький зеленый участок, где тонкие деревца шелестели листьями цвета ранней весны, а паутинки ломанных кустов прятали фиолетово-черные, налитые соком ягодки ежевики. За ежевикой в южную часть леса их пускали, да и по грибы ходили осенью, но стоило лиственным деревьям уступить место хвойным, как нужно было непременно разворачиваться и идти обратно. Иначе – беда. Так и говорили в ответ на все вопросы: «Беда».
Первый раз я услышала об этом в детстве. Мне было лет одиннадцать, мне надоело просиживать часы на станции, и я обратилась к лесу. Как тут было не обратиться? Лес, запретная территория, волновал умы всей ребятни, и то и дело кто-то из нас забредал на окраину хвойных зарослей – единственно с тем, чтобы вернуться, сообщив, что заросли эти настолько же непролазны, насколько непроходим виднеющийся за ними овраг. До оврага, правда, и вовсе никто не дошел. Так, поглядели сквозь тугие кустарники и ушли. Хватило.
Первый раз я услышала об этом в детстве. Тогда я не знала, что «беда» - не просто отговорка, не преуменьшение, не преувеличение, а единственно верное слово. Единственно подходящее.
Беда.
Рассказывали им о лесе с младенчества. Никакая песня в деревне не обходилась без упоминания о нем, никакой выдуманный молвой монстр не выходил иначе как из лесу. Ни одна история у костра не рассказывалась без его присутствия – истории о тех, кто в лес зашел, да не вернулся. И – куда страшнее – о тех, кто все ж воротился.
Я просто подходила к нему иногда. Заходила через лиственный участок – он был маленький, хорошо знакомый, и казался мне совсем уж неестественным дополнением к лесу. Смотрела на границу – такую четкую, такую резкую границу между яркой зеленью и темными, высокими елями и соснами, и уходила прочь. Иногда, бегая за свежей водой к общему колодцу у леса – был у нас один такой колодец, и пойти напиться из него под вечер считалось хорошим завершением рабочего дня у старших и веселым приключением у младших, - я проходила еще вперед, пока почти что не утыкалась носом в ровный ряд толстых стволов. И всякий раз поворачивала назад.
Было, пару раз всего было, что я и заходила в лес. Но непроходимым его называли не просто так, и, сделав на платьях пару дырок, я бросила эту идею. Не из-за дырок, понятное дело. Из-за…
Деревня стояла у леса. И все же, хотя жители и упоминали его в разговорах, хотя и говорили они о нем разное, жизнь их леса почти не касалась. Поля раскидывались вне его, и пастбища, что начинались за полями, на тех участках, где одичали давно возделываемые в былом земли, тоже едва задевались его лиственной частью. В лесу не искали жители ни дичи, ни растений. Не было у них кому охотиться на дичь, и на всю деревню сыскалось бы хорошо если три ружья, да и те пылились со времен еще тех, о которых разве что деды и бабы вспоминали порой. И не было дичи в этом лесу. Потому что даже те, кто заходил в него на десятки метров, даже те, кто доходил едва ли не до оврага, говорили потом одно – не кусты и не ямы заставляли их поворачивать. Не колючки и не ветви – тишина.
Тишина.
В Лесу всегда стояла тишина. Это там, где зеленели клены, пели птицы. Это там, где чернела ежевика, могла проползти-прошуршать мышь. Это там, где ходил человек, жило еще что-то. А что жило в Лесу – если жило там хоть что-то, - то человеку было неведомо.
Я зашла в него на пару метров. Пару метров через цепкие ветви, и все время я слышала только скрип своих шагов.
Скрип-скрип. Я делаю шаг, и цепляюсь за ветку.
Кряк. Рвется ткань моего платья.
Вввух. Ввинчивается в легкие воздух.
Даже звуки деревни – привычные, родные звуки, что не стихают никогда! – даже их отрезало, стоило мне войти.
В общем, не в кустах было дело. И совсем не в овраге.
Про лес говорили разное. Говорили, что там живут чудовища. Говорили так детям, и многие из них, даже вырастая, в то верили. Говорили, что не живет там никто – и в то верили многие, отмахиваясь от всего. Говорили, что в лесу живут неприкаянные духи – о том рассказывали редко, все больше наедине.
Говорили, что кто ходил туда, тот не возвращался.
Говорили, что кто ходил туда, тот мог разбудить там зло.
Говорили, что в лесу живет беда. Так и говорили – просто, «беда».
Я увидела оленя. Олень стоял на окраине леса, стоял так близко, что я могла рассмотреть его пятнышки, и стоял он под соснами, где никто не живет.
Я смотрела на его уши. Какие же чудесные они были, эти ушки, подумала я, - и тут он отвернулся. Дернув напоследок этими самыми ушами. Как ложечками – хлоп. Я вздрогнула. Олень отвернулся и шагнул глубже, ярко-коричневый, такой неподходящий, неестественный в этом лесу, шагнул через кусты, словно и не было там этих кустов – а ведь они были, и они могли бы поцарапать его круглые бока, как поцарапали мне плечи когда-то, но он просто шагнул, они как будто раздвинулись перед ним, и я проводила взглядом светлые пятнышки, сверкающие, как солнечные блики, и шагнула за ним. Разве я могла иначе?
В лес было нельзя. Просто нельзя. Нельзя – и что тут еще говорить.
Но «нельзя» - слишком властное слово, и оно влечет к себе, влечет к себе скорее, чем отталкивает от себя, и мало какой из ребятишек не нарушал запрет и не заходил в лес. Назад поворачивали все. Кого останавливала чаща. Кого - овраг. И всех - тишина.
Я шла за оленем. Я шла за ним, его пятнышки мелькали впереди, как сигнальный маяк, его ушки-ложечки нервно дергались, и я шла, он временами поворачивался и смотрел на меня темными глазами, а я шла, не отставая, и блестящие его глаза все время находили меня позади.
Я шла за оленем. Я шла, высоко поднимая ноги, хотя я, наверное, выглядела так смешно с этой походной, совсем не так как он, когда складывал и раскладывал стройные свои ножки, опуская копыто на мягкий пушистый мох. Я шла за ним, и слышала свое сердце, свои шаги, свою дрожь. А еще, еще, идя за ним, я слышала его.
Я шла за оленем. Перед нами расступалась чаща, и сникали кусты. Мы брели между высоких сосен, таких высоких, что солнечные лучи застревали где-то посередине их, и потому солнце казалось слишком далеким, брели меж пушистых елей, ветки которых олень попробовал на вкус и оценил пренебрежительным фырканьем, меж хвойных запахов и по хрустящим шишкам. Мы шли по тому месту, где нельзя было пройти – но мы шли.
В деревне, что лежала у Леса, были свои правила.
Не ходить в лес.
Не заходить в поезд на станции.
И не возвращаться после заката.
Когда мы остановились? Когда остановилась я, а он повернулся и дернул ушами, и я увидела, что недалеко впереди овраг – тот самый, пробраться к которому считалось невозможным почти? Когда я осознала, что больше не слышу свои шаги – потому что слышу лес?
«Духи», - сказала ей мама.
«Зло», - твердо произнес отец.
«Сиди дома», приказали оба.
На следующий день я пошла в лес пораньше. Что легче – сбежать от тех, кто целыми днями в поле?
Он ждал меня. Он стоял на границе, и мы дошли до оврага. Он дернул ушами и пригнул вниз. Он должен был бы ломать себе ноги. Я, спрыгнув за ним, должна была бы сломать себе ноги!
Но мы просто вернулись.
Тогда с ней просто не говорили. Она поняла, что виновата, и тихо поднялась в свою комнату – а ночью мама сдавленно плакала за стеной.
А утром умер сосед.
В овраге он остановился. Он стоял, и некоторое время стояла и я – боясь, что он снова уйдет. Затем я рискнула приблизиться.
Его теплая морда ткнулась в мою ладонь.
«Прости, у меня нет ничего съедобного».
И я погладила его по спине.
И решила, что на следующий день принесу листьев.
Но утром умер сосед. Они говорили так, что утром, хотя, когда его нашли, он был едва уже теплым, и когда точно это случилось, не сказал бы никто из них. Его нашла жена – спускаясь, она увидела его у двери, распростертого лицом вниз, и руку его защемило дверью, а кровь темной лужицей растеклась под ним.
Она не должна была идти в лес. Но она ушла, и никто не сказал ей «Нельзя».
Листья он съел сразу же. Мы отошли от границы, и он остановился, и мягкими губами собрал листву с моих ладоней. Я прижалась к теплому боку и заплакала. Он дернул ушами.
Больше мы в тот день никуда не пошли.
Мама с папой ругались. За тонкой стеною, лежа на кровати, она слышала их голоса. Она не разбирала слов, но голосов было достаточно.
Они ругались из-за нее.
А под подушкой хрустели кленовые листья.
Он дергал ушами. Словно слышал то, чего не слышала я. Может, я думала тогда, может быть, он и вправду слышал – шум деревни, голоса. Может быть, для него завеса тишины не была полной. Может быть, он знал уже тогда.
А я узнала, когда вернулась. Промчалась, лая, собака. Долетел плач. И, подойдя к колодцу, я увидела ее.
Она жила у самого леса, и косы ее, две иссиня-черные, тугие косы, не раз и не два за день видела я, проходя мимо. Она все больше отсиживалась на своем дворе – слаба здоровьем, зато талантливая рукодельница, и не было дома, где не спали бы под сшитыми ею лоскутными одеяльцами дети. Я сама под таким спала.
«Ей разворотили грудь», - говорили они.
«Ей вырвали сердце», - шептали в углах.
«Ее убило зло из леса», - твердили все.
И повторяли, один за другим – «беда».
Я не спала ночью. Мне казалось, никто не спал той ночью, когда родители снова помирились, но шептали до утра. Когда во всех окнах горел свет. Когда утром я ушла к оленю. А за моей спиной искали того, кто разбудил зло.
Деревня стояла у леса. Говорили, что в тот лес ходить нельзя. Говорили, что те, кто был там, могли разбудить духов. Говорили, что те, кто ходил туда, приводили за собой живых мертвецов. Много говорили. Никто не знал наверняка.
Они не пошли в лес. Они не могли, перед ними не раскрывались дороги. Перед ними лес молчал, щетинясь иглами. Перед ними не шел олень.
Они не могли с ним бороться. Они не умели – да и кто умел? Им оставалось лишь спрятаться, и они спрятались, они закрыли двери и заперли окна, они спрятались на ночь, а я пошла в лес.
Когда я вернулась в тот день, умер мальчик. И нашла его я.
Он был из тех, кто доходил почти до оврага. Он был из тех, кто ходил в лес, а затем перестал. Он, видимо, захотел пойти и проверить. А может быть, он верил, что победит духа. Кто знает, во что он верил. Кто мог сказать тогда, когда он уже лежал с наружу торчащими ребрами.
«Мы должны вернуться и найти его».
Он дернул ушами. На все мои слова он только дергал ушами. Плавно, резко, отрывисто, спокойно.
«Это же была я. Я разбудила его».
Он моргнул темным глазом. И снова дернул ушами.
«Это была я!»
Он отвернулся. И пошел к оврагу.
«Беда», сказали они, накрывая мальчика покрывалом. И заперлись на ночь – снова. Словно было что-то в доме, замки или ставни – что могло им помочь.
Наверное, я должна была понять раньше. Наверное, мне стоило задуматься тогда. Сейчас, когда я сижу в купе пустого поезда и смотрю на толстые шторы, я знаю, как все было. А тогда?
С ней не говорили. Она молчала.
Только тихо, горько плакала мама. И пил все больше отец.
Через тонкие стены она слышала плач и голоса. Она сидела, подтянув к подбородку колени, она ждала утра и боялась уснуть. Она боялась – как и все, - но боялась другого.
Мы дошли до оврага.
Он мог бы сломать ноги, прыгнув туда. Я могла бы сломать ноги, прыгнув туда. Я могла бы…
Он дернул ушами.
Я посмотрела на тело.
«Беда открывает ребра», говорили они.
Я могла бы сломать ноги.
«Беда выгрызает сердце», шептали они.
Лучше бы я сломала ноги.
Деревня стояла у леса. Говорили, что в него нельзя войти – иначе быть беде. Говорили, что беда идет по следам живых из-под сосен – в деревню. Говорили, что без следов - ей ни за что не пройти.
Белые ребра остовом севшего на мель корабля. Запекшаяся кровь коростой на мху.
Деревня стояла у леса. Говорили, что беда – из леса. Но говорили и также, что знамена ее – у живых.
Я коснулась пальцами ребер. Я могла бы порезаться, такими острыми они мне казались. Я могла бы испачкаться, так пропитала кровь темный мох. Я могла бы…
Но что я могла?
Он дернул ушами. Я повернулась к нему, пожимая плечами.
«У меня нет листьев».
Он фыркнул. И отвернулся.
Он уже показал, что хотел.
Я уже увидела, что должна.
Только за стенкой плакала мама. Не она одна, и не один ее отец глушил в ночи боль.
Только искореженные тела похоронили наутро. Их было меньше, чем могло бы быть, и еще долго жители спали, плотно затворив окна, боясь и дрожа.
Только одну девочку так и не нашли. Но ее, положа руку на сердце, не так уж и искали.
Я закричала, кажется. Глядя в свои распахнутые, подернутые дымкой глаза - я закричала. Я коснулась пальцами ребер. Я упала – коленями в мох. Я закричала. Олень ткнулся мордой в мое плечо.
«Беда», - сказала я.
«Я – беда».
Деревня стояла у леса. Жители так и говорили всегда: «Мы расположены у Леса», и никто не ходил в этот лес, куда нельзя было ходить. А те, кто ходил, не возвращались. А те, кто возвращался…
@темы: творчество
В название "беда" напрашивается хд И "лес".
мне нравится "Беда", оно такое крутое! *О* странно, что я не подумала даже)
вот он еще есть, kai-ri.diary.ru/p166784767.htm старенький)
ну и фанфик, но это не то)